Эстелль поставила перед Сомиком кружку чая и сама села напротив. Сомик отхлебнул, скривился, вытащил из заднего кармана пинту и отвинтил крышку. Эстелль перехватила его руку.
– Ты должен мне кое-что объяснить, мистер Блюзмен.
Нервы художницы расходились – и это еще мягко сказано. Не успели они и на полмили отъехать от берега, как ею овладело внезапное желание вернуться. Она даже пыталась вырвать у Сомика руль. Совсем с ума сошла. Собственное поведение напугало Эстелль так же, как и неведомая тварь на берегу, и когда они добрались до ее дома, она немедленно проглотила таблетку “золофта”, хотя свою дневную дозу уже выпила.
– Оставь меня в покое, женщина. Обещал – значит, расскажу. Мне требуется лекарство от нервов.
Эстелль выпустила его руку.
– Так что там было на пляже?
Сомик сначала плеснул виски ей в чай, затем нацедил себе и ухмыльнулся:
– Видишь ли, меня не всегда звали Сомиком. С рождения-то я – Мериуэзер Джефферсон. А Сомик появился гораздо позже.
– Господи, Сомик, мне уже шестьдесят лет. Думаешь, я доживу до конца твоей истории? Что шевелилось сегодня в воде, к чертовой матери?
Эстелль явно была не в себе, если ругалась такими словами.
– Так ты хочешь знать или нет?
Она отхлебнула чай.
– Прости. Давай дальше.
Тому лет полста это было. Я бродяжил по Дельте, шару сбивал в дорожных забегаловках со своим корешем Хохотунчиком. Его Хохотунчиком звали, потому что блюза никогда не догонял. То есть, лабать блюза-то он мог, да только не чувствовал ни шиша – ни секунды. И в кармане сквозняк, и ломает его с бодунища – а все равно скалится. Хоть ты тресни. Я ему говорю: “Хохотунчик, ты ж никогда не залабаешь лучше Глухого Хлопка, покуда нутром блюза не почуешь”.
А Глухой Хлопок Дормайер – это дедуля такой был, мы с ним джемовали время от времени. Видишь ли, в те годы до хрена блюзменов слепыми были, их так и звали – Слепой Лимон Джефферсон, Слепой Вилли Джексон, вроде того. А старина Хлопок – тот глухой как пень был. Но так не очень музыку залабаешь, слепому-то – еще куда ни шло. Играем мы “Перекрестки”, к примеру, а Глухой Хлопок в сторонку отвалил и знай себе “Пешеходный Блюз” шпарит – да еще воет, что твой пес-недобиток. Мы закочумаем, сходим в лавку, возьмем прочуфанить себе, ко-колы там, а Глухой Хлопок все дальше заливается. Больше всех ему фартило, потому как не слыхал, насколько сам лажает. А у нас ни у кого духу не хватало ему об этом сказать.
Ладно, чего там. Вот я и говорю ему, мол, никогда ты не залабаешь лучше Глухого Хлопка, покуда блюза в себя не примешь.
А Хохотунчик мне: “Тогда ты мне должен помочь”.
Вот, значит, а Хохотунчик же – кореш мой, еще по старым временам, партнер, можно сказать. Поэтому я ему говорю: я блюза-то на тебя напущу, только ты уж чур не злись на меня, как я это сделаю – мое дело. Он говорит: лады, и я говорю: лады, – и начинаю блюза на него спускать с цепи, чтоб можно было на пару в Чикагу рвануть и в Даллас, записать себе пластинок, да “кадиллаком” втариться и так дальше, как у других парней, вроде Мадди Уотерса или Джона Ли Хукера и прочих.
А у Хохотунчика жена была, звали Ида Мэй, красотуля такая. И держал он ее в Кларксвилле. И постоянно хлестался: дескать, не болит у меня голова за Иду Мэй, когда я на гастроли уматываю, поскольку любит она меня единственно и страстенно. И вот как-то говорю я Хохотунчику: в Батон-Руже мужик один есть, сдает совсем новую банку “Мартин” всего за десять баксов – так не съездит ли он и не возьмет ли мне эту гитару, потому как у меня вдруг понос открылся, и на поезде мне ехать никак не возможно.
И вот полдня не проходит, как Хохотунчик из города, а я беру какого-никакого пойла, цветочков-фигочков и прямым ходом к малютке Иде Мэй. А она молоденькая совсем, пить ни хрена не умеет, но уж как только я сказал ей, что старину Хохотунчика поездом переехало, она кинулась из горла хлестать, точно из мамкиной титьки. То есть, в перерывах между воплями да слезами – а я и сам всплакнул, признаться, все ж таки партнер мой Хохотунчик был и все такое, упокой Господи его душу. И тут – сам опомниться не успел, а уже Иду Мэй утешаю как полагается, любовью в ее скорбный час и прочая.
Хохотунчик, значит, возвращается, и знаешь – ни слова мне, что я с Идой Мэй баловался, а говорит зато: прости, не нашел я мужика с гитарой, – отдает мне десятку и домой торопится, потому как Ида Мэй так рада его видеть, мол, что по особой программе его весь день обслуживает. А я ему: “Так и меня ведь она по особой программе обслуживала”, – а он говорит: это ничего, ей же одиноко было, а ты – мой лучший друг. В самые блюза, значит, парнишка вляпался, да только к нему ни хрена не прилипло.
Поэтому я что – беру напрокат “форд” модели Т, еду к Хохотунчику и давлю там колесами его собаку, что на дворе привязана. А он мне: “Собака все равно старая уже. Я еще совсем пацаном ее себе завел. Так что самое время Иде Мэй щеночка подарить”.
“И тебе не грустно?” – спрашиваю.
“Не-а, ” – отвечает. – “Собака свое пожила уже”.
“Ты, Хохотунчик, – безнадега. Мне надо мозгой пораскинуть”.
И вот сижу, раскидываю. Два дня раскидывал, как блюза на старину Хохотунчика напустить. Но знаешь что – даже когда этот парень стоял и смотрел, как дымятся угольки от его дома, в одной руке – Ида Мэй, в другой – гитара, он все равно только Бога благодарил, что они успели из дому выскочить и не ошпарились.
Мне проповедник как-то раз сказал, что есть такие люди – они до трагедии возносятся. Говорит, черномазые народы, они до трагедии должны вознестись, наподобие Иова в Библии, ежели хотят, чтобы воздалось им как полагается. И вот я прикинул – Хохотунчик как раз такой, до трагедии подымается, а сам только крепчает, когда пакость какая на него валится. Чтобы блюза себе схавать, есть много разных дорог. Не только ж пакости валятся, иногда и просто ничего хорошего не происходит – разочарование, слыхала такое слово, нет?